Григорий Чухрай: «Нам было весело учиться

Из гиковских историй мне вспоминается гиковский бунт, о котором мало, кто знает. Я уже говорил, мы были лишены возможности работать по спе­циальности - снималось мало фильмов. И вот состоялось ком­сомольское собрание, в орга­низации которого и я принимал участие. Люди собрали факты, кто из выпускников ГИКа за последние годы стал само­стоятельным режиссером. И оказывалось, что никто. Потом сколько людей ушло в дру­гие специальности, сколько покончило с собой (это ведь тоже было), и все это в высту­плениях прозвучало. Ну, конечно донесли, что люди бунтуют.
Немедленно из отпуска был вызван Сергей Аполлинариевич Герасимов, который стал тушить этот пожар. Он выступал приблизительно в таком тоне: «Вы тут шумите, думаете, что мы, мастера, уступим вам место, когда снимается 5-8 фильмов? Мы вам не уступим!» Помню, выступил Тед Вульфович и довольно дерзко отве­чал Герасимову: «Мне стыдно за ваше выступление. Хотя вы уважаемый мастер, все равно не имеете права так выступать. Что это за деление - вы, мы?» Еще хорошо выступал Герой Со­ветского Союза, бывший тан­кист Милюков, Фрижа Гукасян очень хорошо себя вела. Но тут объявили перерыв на сутки (когда бывало плохо, всегда объявляли  перерыв),  потом понаехало начальство - заместители Большакова, министра кинематографии (сам Большаков к нам не изволил приехать) и они стали тушить этот по жар. Выступали люди и гово­рили, что это непорядок: нас учат кинематографу, но никто не может снять больше одной курсовой работы, потому что нет даже аппаратуры, чтобы снимать фотоэтюды, нет обще­жития (общежитие в то время было только очень маленькое, в Зачатьевском переулке). Что­бы утихомирить нас, привезли постановление о том, что будет строиться новое общежитие и институту дадут дополнитель­ный метраж (мы же распола­гались на территории Студии им. Горького). И вскоре стали строить сегодняшнее здание ГИКа. Затем какую-то аппара­туру нам дали и т.д. Словом, бунт, как ни странно, окончил­ся нашей победой. Правда, нас вызвали в райком и пытались что-то внушить, но мы держа­лись довольно дружно. Толь­ко один человек (фамилию не буду называть) проявил «созна­тельность», выступил как пре­датель, но все равно ничего у него не вышло. Мы отделались легким испугом, а вот обще­житие и новый ГИК благодаря этому бунту появились.

...На нашем курсе были от­личники, а были и шалопаи, к числу последних относились Басов, Чхеидзе, Абуладзе, Мель­ников Мы все были шалопаями: сдавали то отлично, то плохо, то лучше, то хуже, а были люди, которые учились все время на отлично, но из отличников вид­ных режиссеров не получилось. Чем я это объясняю? Отличник учебы - это человек, у которого хорошая память, он запомина­ет все, что ему говорят, и может доказать, что он все это знает. А шалопаи это личности. Ромм все время нам говорил: мне не нужно, чтобы вы были похожи на меня. Даже так однажды сказал: «Представляете себе, двадцать четыре маленьких Ромма? Фу, как противно». И это действительно так. Режиссер и вообще художник должен быть личностью. Некоторых людей наше Госкино толкало делать значительные темы, и я понял, наблюдая за этим, что произ­ведение искусства значитель­но настолько, насколько зна­чительна личность создавшего его режиссера. А если личность режиссера мелкая, а тема глу­бокая и широкая, то ничего из этого не получится. Фильм бу­дет такой же посредственный, как сам режиссер. И я понял, что Ромм правильно учит своих учеников. Ну, может быть это еще и моя влюбленность в Ром­ма говорила, но дело в том, что в него влюблены были все.

Помню, когда Ромму испол­нилось 70 лет, в Доме кино был устроен вечер. В это вре­мя Михаил Ильич уже был в опале, и поэтому на вечере не было руководства (постоянные секретари союза сделали все, чтобы на юбилей Ромма пришло как можно меньше людей). Зал был наполовину пуст, а на улице сотни людей стояли и просили, чтобы их пропустили в зал, но их не пускали. Тогда они через тех, у кого были пригласитель­ные билеты, передавали юби­ляру записки, эти записки были такими трогательными, такими душевными: «Вот нас не пусти­ли, но мы с вами, мы любим, це­ним вас!» Ромму это было при­ятно до слез, и не только ему, но и нам, его ученикам. И Шукшин был его учеником, и Тарков­ский, и Кончаловский... Он вос­питал, действительно больших режиссеров советского кино, а его стали гнать из ГИКа, и в результате, прогнали. Это была большая потеря для института и для всего советского кино, потому что уникальных людей не так много. Старое поколение - Ромм, Юткевич, Эйзенштейн, Довженко, все эти люди заботи­лись не столько о своих филь­мах, сколько о советском кино, как явлении. Я бывал на худсо­ветах, когда еще эти могикане присутствовали, и понимал, как они мужественно боролись с госкомитетом. Пырьев - это же просто гигант! Как мужественно он боролся - пожалуй, тут никто другой не может сравниться. Пырьев был яркой личностью, и Ромм его очень любил. Обычно Ромм, когда беседовал с нами, никогда не строил из себя мэтра, а когда говорил о Пырье­ве, то всегда говорил с востор­гом. Говорил: «Понимаете, он трехжильный; его темперамент, напористость, его боевитость были достойны. Его не случай­но выбрали первым секретарем Союза кинематографистов, по­тому что этот человек не шел на компромиссы, он мужественно защищал интересы советской кинематографии, а не интересы начальства. А чиновник ведь не служит кинематографу и зрите­лю, чиновник служит своему на­чальству: начальство его поста­вило, начальство его и снимет, поэтому чиновник это особый вид людей, среди которых были и очень неглупые, образован­ные, хорошо понимающие в ис­кусстве люди, были и невежды, но все они были чиновниками и должны были выполнять то, что говорит начальство, и они это выполняли. И я заметил, что чем умнее и образованнее чи­новник, тем он опаснее, потому что, во-первых, лучше находит аргументы для доказательства правоты официальной точки зрения, во-вторых, умеет больше напугать. Дело в том, что все, кто стал хорошими режиссера­ми, это непугливые люди, а вот пугливые - они-то и снимали всякую шушеру, которую теперь называют соцреализмом. Я-то называю произведениями соц­реализма произведения Тар­ковского, Мельникова, Басова, произведения Кончаловского, вот это настоящий соцреализм, а то, что снимала кинематогра­фическая шушера, был другой соцреализм, это были фильмы на потребу начальству.

Надо рассказать, как я был мастером во ВГИКе. Ко мне при­шел студент ВГИКа - ах ты, боже мой, мне трудно вспоминать фамилии! - Лебедев Николай, кажется, и еще несколько че­ловек. Они мне рассказали, что отказались от своего мастера, а мастером их был Каширин. Кто такой Каширин в кинемато­графе я просто не знаю, и знать не желаю. Они рассказали, что когда он стал говорить, что Эй­зенштейн и другие наши знаме­нитые режиссеры это вообще не режиссеры, курс поднялся и сказал: «Позвольте вам выйти вон». Мне понравился их по­ступок, я сам люблю совершать поступки. Я сказал: «Хорошо, я буду вашим мастером, если меня утвердят». Утвердили. И я довольно хороший курс вел, мне нравились ребята, мне было это приятно. Может быть, я с ними недостаточно много говорил о мастерстве, но я, по примеру Ромма, пытался в них поддержать личность. Наступил момент, когда им надо делать ди­пломы. Я однажды прихожу, мне говорят: «Вот был запланирован диплом по Чехову, «Студент», мне запретили его снимать». - «Как? Чехова?» - «Да, вот Чехова запретили». «А мне запретили снимать диплом по Пушкину». Одна студентка должна была де­лать, фильм «Мне стыдно, бес» по стихотворению Пушкина не то «Мефистофель», не то... ну, что-то про беса. Прекрасный стих, из него получался хоро­ший дипломный фильм. Я пошел к ректору Ждану, говорю: «До каких пор в институте будут за­прещать Пушкина и Чехова?» Он говорит: «Это не мое дело, у нас сейчас есть такой прорек­тор Маматова, пойдите, пого­ворите с ней». Я говорю: «Что? Почему я должен приходить к кому-то и объяснять, что это классики русской литературы? Я ни к кому не пойду и вообще не желаю в этом ВГИКе работать после этого. Я требую, чтобы не­медленно разрешили снимать эту вещь!». - «Ну, я не могу, - говорит Ждан. - Вы понимаете, она назначена от комсомола». Я говорю: «В таком случае я приду в этот ВГИК, когда вас не будет, потому что вы меня не устраи­ваете!» Так я распрощался со ВГИКом. И доволен тем, что мно­гие мои ученики хорошо себя показали в кино. Но во ВГИК я больше не попал. Дело в том, что мне трудно передвигаться. Для того чтобы получить день­ги, которых бы мне хватило на такси, я должен был стать про­фессором. Но в это время зва­ние профессора давали уже не просто так, а за взятки, а я взят­ку никому не собирался давать. Мне это противно, хотя сейчас это норма жизни. А потом насту­пили такие времена, когда все мои деньги забрал Гайдар, вы помните. И поэтому я подумал: «Ну, пешком я туда не дойду, на такси мне трудно, значит, при­дется отказываться».

...Могу рассказать еще вам анекдоты. А это очень важно. Понимаете, анекдотыэто ведь не то, что придумано, это, в самом деле было, и анекдо­ты очень хорошо говорят о времени. Я считаю, что недо­статок нашего киноведения в том, что нет этих анекдотов. Начнем с того, как Михаил Ильич - человек невероятной самоиронии, какой я не видел ни у кого - рассказывал о своих отношениях с Еленой Алексан­дровной Кузьминой, его женой. Кузьмина сначала была женою Барнета, а Барнет - высокий, красивый, широкоплечий, чем­пион по боксу, человек удиви­тельного мужества и таланта. Но он не устраивал, я думаю, Елену Александровну, потому что был алкоголиком, а жить с алкоголиком очень тяжело. А тут появился режиссер Ромм: она в него влюбилась, он - в нее, и у них завязался роман. И вдруг прибегает на съемках фильма «Тринадцать» помреж и говорит: «Приехал Барнет». Ну, как Ромм рассказывает о себе: «Я-то понимал, что сейчас мне предстоит неприятный разго­вор с Барнетом, раз он приехал, значит это не шутка, я даже по­жалел, что объявил в группе (а снимали они в пустыне) «сухой закон». Но у меня был одеко­лон, и я для храбрости выпил. Потом Барнет довольно агрес­сивно подошел ко мне, прямо грудь в грудь, и говорит: «Что это? «Сирень»?». Я говорю: «Да». - «А я сейчас «Резеду» пил». На этом разговор окончился...» Почему этого люди не знают? Ведь это же очень здорово.

Или был у нас такой Шухман. Человек-заяц, он всего боялся, был запуган, хотел нам препо­давать музыку, но не знал, как это сделать лучше. Он был не талантлив, как преподаватель, ну, такой несчастный человек! Была у него аккомпаниатор Олечка Жукова, она прекрасно играла на рояле, и нам было очень полезно то, что она проигрывала. То, что Шухман говорил про произведения музыкального искусства, было довольно тривиально и нас не интересовало, но когда Олеч­ка играла, это действовало, на меня в особенности, потому что я не имел другой возможности слушать хорошую музыку, кро­ме, как по радио, но наши «та­релки» в то время дребезжали, жужжали, слышен был только намек на хорошую музыку. По­этому Олечку мы очень люби­ли, а над Шухманом юморили.

Однажды он нам рассказал о своей беде: «Вы извините, что я не являлся два дня: дело в том, что меня вызывали в милицию». - «А что, почему вас вызыва­ли?» - «Да понимаете, меняли паспорта, и когда меня спро­сили национальность, я сказал «иудей.»,  а девочка, которая за­писывала, неправильно меня поняла и записала «индей». И вот я хочу, чтобы мне заменили паспорт, потому что ну какой я «индей»? Поэтому я вот хожу в милицию». Он долго ходил в милицию, мы каждый раз спрашивали, как успехи. А по­том пришел радостный, сказал, что заменили паспорт и можно даже посмотреть, там написали «еврей». Басов сказал: «Пока­жите, хочу подержать его в ру­ках», посмотрел и стал хохотать, потому что там было написано «еврей из индеев». Вот это та­кой был у нас анекдот.

Был преподаватель компози­ции кадра, хороший старичок Боханов, когда-то знаменитый во всей России фотограф. Он по­казывал нам свои работы, про­сто прелесть. Но его поругива­ло начальство. Видимо, были на каком-то его уроке и сказали, что очень мало связано с по­литикой, с идеей коммунизма и все такое. А он хотел «соот­ветствовать», но не знал, как приспособить преподавание композиции кадра к вопросам политики и социалистической эстетики. Однажды пришел к нам и говорит: «Товарищ Сталин сказал: «Кадры решают все». Он помолчал, мы удивились, что он уже про Сталина говорит, и про­должил: «А в нашем деле - кино­кадры решают все!». Вот таким образом Боханов приспосабли­вал к политике свои лекции. Или говорит: «Сегодня я вам расскажу о картине Ярошенко «Всюду жизнь». Что вы видите? Вагон для арестованных, а куда они все смотрят? Они смотрят на голубей, которые внизу. Как сидят голуби? Они сидят в кру­гу. В каком кругу? В узком кругу. Поэтому интересы этих арес­тованных - узкий, мещанский круг, а вдали смотрит в другую сторону человек, он смотрит куда? Очевидно на горизонт, у него широкие горизонты, и поэтому он, очевидно, полити­ческий, вы понимаете?»

Я ушел во время перерыва в какую-то комнату, там ко мне забежал Лев Владимирович Кулешов и сказал: «Что ты сделал? Ты понимаешь, что теперь скажут, будто у нас тут компанейщина, группировка». Мне был странен его испуг. Кто-то сказал: «Вот говорят, что Гриффит изобрел крупный план, а кто его изобрел?» А мы все знали, что впервые применил крупный план Кулешов. Кулешов закричал: «Не я, не я!» Он боялся, что его обвинят в формализме, был напуган. Потом ко мне подошел Саконтиков, заместитель министра кинематографии, и сказал: Чухрай, я тебя могу раздавить, как гниду». А я был мальчиком, который за словом в карман не лез, говорю: «Меня немцы четыре раза пытались убить, ничего не получилось, надеюсь, и у вас не получится». Когда у человека за плечами война, в которой он не был дезертиром, а был в самом пекле (я защищал Сталинград, прыгал к немцам в тыл, поднимал словацкое национальное восста­ние и уважал себя за это), ему не стоит тушеваться перед началь­ством. Если для других, которые попытались что-то сделать в за­щиту названных космополитами, все обернулось бедой, то со мной ничего не сделали.

А потом к нам на курс вместо Юткевича пришел Михаил Ромм. И его первая лекция произвела на меня ошеломительное впе­чатление. Ромм сказал, что он пришел заменить Юткевича, что Юткевич никакой не космопо­лит. Юткевича обвиняли в том, что он написал книгу о Чаплине, но не написал, ни одной книги о наших режиссерах, потому и космополит. Михаил Ильич объ­яснил нам, что Чаплин - вели­кий кинематографист, и о нем должны знать все, в том числе вгиковцы, и что мы должны гордиться тем, что учились у Юткевича. Потом Ромм много раз показывал, что не счита­ется с движением по борьбе с космополитами и высказывал собственные мысли совершен­но определенно и ясно.

Надо сказать, Ромм обладал невероятной ясностью ума, его лекции были, в отличие от лекций Юткевича, совершенно без шаманства. Скажем, Ют­кевич часто говорил: «Надо иметь ключик, которым можно отпереть эту тему». А у Ромма никаких ключиков, у Ромма было ясно: все вот так, так и так, потому-то и потому-то. Ромм был самым любимым челове­ком у гиковцев, его любили все, кто даже у него не учился. Во всей кинематографии не было более уважаемого за честность и принципиальность человека, чем Ромм. Не только то, что го­ворил Ромм, но и само его при­сутствие, красота его личности, оказывала на нас не меньшее влияние, чем его лекции. Я тогда понял, что когда мы в искус­стве видим содержательного человека, произведение искус­ства действует на нас гораздо глубже, чем просто показ по­ложительного героя.

С Роммом у меня сложились самые хорошие отношения. Когда я снял свою курсовую ра­боту, то был очень недоволен ею, страшно расстроен. Дело в том, что я снимал «Поленьку» по Чехову, и я уж не знаю, хо­рошо или плохо играли акте­ры и как я развел мизансцену Дело в том, что на одном очень длинном кадре случилось так, что Поленька была в платке, а за другой, что ли, стойкой, не стойкой, а как это называется в магазинах, прилавком, спиной к нам стояла дама со шляпой с пе­ром. Это перо ходило по голове Поленьки, и я был так огорчен этим, понимая, что переснять я уже не могу, а это безобразие смотреть невозможно. Показал эту работу Ромму, он посмотрел и сказал: «Мне все нравится». Я сказал: «А перо?» - «Какое перо?» - «Там ходило по голове у Поленьки». - «Никакого пера я не видел». И тогда я понял, что зритель смотрит на актера, как он играет, а перья ему не важны.

Расскажу еще такой эпизод. Однажды мы собрались и ста­ли говорить о том, что нас ожи­дает. Мы скоро окончим ВГИК (а в это время снималось 6-8 фильмов в год), пробиться нам в самостоятельные режиссеры нет никакой возможности. Мы решили побеседовать на эту тему с Юткевичем. Он сильно болел: его, конечно, выбило из колеи то, что его причислили к космополитам. Он нас принял в халате, больной, несчастный. И мы ему стали говорить: «Вот для чего нас учат? В других ин­ститутах учат людей и говорят: «Когда окончите наш институт, вы будете инженером или вра­чом», а нам говорят: «Это еще не факт, что вы будете режис­серами». Юткевич сказал: «Ре­бята, я вам очень сочувствую, и вообще у меня очень плохие предположения о будущем. Я вот вынужден был сейчас снять свою фамилию с титров фильма-спектакля «Необык­новенный концерт», где я был автором сценария, чтобы не повредить Сергею Образцо­ву.  Кроме того, я не знаю, чем дальше займусь» и т.д. Мы ушли от него огорченные. И пошли к Ромму, сказали ему те же самые слова и высказали те же сооб­ражения. Ромм ходил по своему узкому, как коридор, кабинету и перебрасывал языком с одно­го угла рта в другой сигарету, у него была такая привычка. Потом сказал: «Я думал, что вы солдаты, мужественные люди, а вы, оказывается, хлюпики. Кто вам сказал, что восемь фильмов будет у нас всегда сниматься? Знаете, что есть закон часовой стрелки: вот она вверху, а затем ниже-ниже, уже в самом низу, а потом начинается подниматься. Вот по такой формуле сейчас развивается наша жизнь. И если кто не верит в себя и в кинема­тограф - вон к чертовой матери, я вас видеть не хочу! А если вы верите - учитесь, вы еще буде те снимать». Мы вышли от него обруганные, но невероятно счастливые. Это было совсем другое отношение к жизни, это был Ромм!

Потом у Юткевича дела стали поправляться, ему даже пору­чили снимать картину о Прже­вальском, он написал книгу «Советское кино. Немой пери­од». И пригласил меня, говорит: «Гриша, я слыхал о том, что на том самом избиении младенцев вы выступали в мою защиту, я вам очень благодарен и хочу пригласить вас быть моим асси­стентом на картине «Пржеваль­ский». Меня это приглашение оскорбило. Я выступал в его за­щиту не ради того, чтобы потом воспользоваться его благодар­ностью, выступал потому, что считал нужным, а получалось, что вы мне - а я вам. Меня это не устроило, я отказался. Он взял Басова, и я нисколько не сожалею об этом.

Когда я снимал свою диплом­ную работу, вдруг почувство­вал, что осколок, который у меня сидел в легком, царапает мне плевру. Дело в том, что лег­кое ведь ничего не чувствует, в легком нет нервной системы, а плевра чувствует. Этот осколок - острый в одном месте и тупой в другом - все время гулял по легкому, травмировал его, и у меня из горла шла кровь. Я не­вероятно обрадовался тому, что он подошел, наконец, к плевре. Лег на землю, сказал: «Вызывай­те скорую помощь». - «Что, вам плохо?» - «Нет, мне хорошо, но вызывайте». Меня привезли в госпиталь для инвалидов войны на Матросской тишине, быстро сделали надрез между ребрами и магнитом вытащили осколок. Я сразу стал себя чувствовать лучше, но все-таки надо было лежать еще в госпитале.

Я вернулся во ВГИК, мне сказали, что декорация моего дипломного фильма разрушена, потому что на па­вильон очередь, не один я там снимаю. Мои актеры разъеха­лись. Я пошел в деканат, мне го­ворят, что деньги растрачены: «Теперь, значит, вы не сумеете снять диплом, будете, наверное, сдавать диплом на сценической площадке». Это меня огорчило. Прихожу домой, жена говорит: «Нет денег, давно уже ничего не получаем». А я в то время по вечерам работал, вел кружок самодеятельности в одной во­инской части. Пришел туда, мне говорят: «Мы вас давно уволи­ли, не знали, почему вы не яв­лялись». Одним словом, денег нет. Единственно была ценная по тем временам вещь - моя шинель из импортного сукна. Правда, у нее была дырка на ло­патке от большого осколка, но жена ее залатала. Мы продали шинель на толкучке, и на не­делю у нас уже было и на хлеб, и на молоко. Сыну Павлу было годика два с половиной, его надо было кормить как-то, а де­нег нет. Я был в отчаянии. Вдруг получаю телеграмму от Ромма, который в это время снимал фильм «Адмирал Ушаков» в Суроже: «Гриша, я очень нуждаюсь в вашей помощи, приезжайте на работу ассистента, с «Мос­фильмом» все договорено». Я понимал, что Ромм не нуждает­ся в моей помощи (он ни в чьей помощи не нуждался), но это был Ромм - человек, который если и делал для вас что-то хо­рошее, то всегда это старался так обставить, что это, вроде, ему нужно, а не вам. Поэтому я старался быть ему полезен, и, думаю, был полезен. Фильм все-таки военный - штурмы, драки на стенах, падения, - я был в этом деле дока, одно вре­мя даже преподавал рукопаш­ный бой в воздушно-десантных войсках. Я ставил все эти драки, падения - причем я сумел все так организовать, что травмы исключались.

В группе были два вторых режиссера - Инденбом и Викторов. Они стали от меня требо­вать: «Побеги туда, побеги туда, скажи то». Ромм подозвал меня к камере и говорит: «Что ты бе­гаешь?» Я говорю: «Выполняю задания вторых режиссеров». Он говорит: «Этак тебя загоняют, и ничему ты не научишься. Будь у камеры, это мое приказание». Я не мог этого не оценить. А по­том Ромм был еще в том, почему он меня вызвал. У него снимал­ся Паша Шпрингфельд, который был занят у меня в дипломе, и Паша сказал ему, что у меня тя­желое положение. И Ромм меня вызвал для того, чтобы мне про­сто помочь. Это говорит о том, какие были взаимоотношения у нас с педагогами. Я не знаю сегодня ни одного мастера, ко­торый бы так заботился о своих учениках.

Но этого мало. Я помню, опе­ратор Шеленков, работавший у Ромма, говорит: «Этот строй нужно передвинуть на два метра правее». А Инденбом и Викторов понятия не имеют, как обращаться со строем, они под­ходят к бойцам и говорят: «Вот вы два шага сюда, вы тоже два шага сюда». А строй большой. А я все-таки строевой коман­дир, и двумя командами всех передвинул. Шеленкову этот так понравилось, что он сказал: «Не отпускать Чухрая никуда от камеры». Потом Ромм, когда мы переехали в Ялту, мне говорит: «Слушайте, Гриша, я знаю, что у вас есть семья. Почему бы вам не позвать жену и ребенка сюда?» Я говорю: «Ну, я же здесь работаю». - «Ничего, я скажу, чтоб вам дали комнату». И я вызвал семью. Но этого мало. Однажды Ромм мне говорит: «Мы уезжаем в Сурож снимать дальше, а вы снимите здесь для меня две сценки». Я говорю: «С удовольствием». Это была большая для меня честь, я очень об­радовался. Снял эти две сценки, привез ему в Сурож, показал. Он сказал: «Хорошо, мне нравится, но в фильм, конечно, это войти не может». Я был страшно огор­чен, подумал, что я не оправдал доверия любимого мастера. А он даже немножко разозлился и говорит: «Вы что, не понимае­те, что я дал вам снять за счет нашей картины диплом? У вас же диплома нету». Вот таким был Ромм.

Когда я стал защищать этот диплом, я должен был написать теоретическую часть. Обычно ее у нас писали на одну-полторы странички. Я же к этому отнесся серьезно и написал большую работу - 51 страницу. Называ­лась она «Массовые сцены в советских фильмах». Это было принято нормально, против вы­ступил лишь руководитель ка­федры марксизма-ленинизма, он нашел там крамолу. Дело в том, что я писал то, что ду­мал: неправильно показывать в наших фильмах вождей, как людей, сделанных из бронзы и мрамора - они такие же, как все, поэтому не надо делать дистан­цию между вождем и массой. И я доказывал, что это даже вред­но для самих вождей, которые на экране лишаются человече­ских качеств, а только изрекают истины. Некий Эдуард Христофорович (забыл его фамилию) активно разоблачал крамолу в этой работе и требовал, чтобы мне поставили «посредствен­но», но председателем комис­сии был Довженко (я с ним не был знаком), и он требовал, чтобы было «отлично». Вот по этому поводу в первый день, ни до чего не договорившись и разозлившись, Довженко де­монстративно ушел с заседания комиссии. Об этом я узнал по­том, а тогда только знал то, что вошел очень расстроенный ин­цидентом декан режиссерского факультета Нижний, и сказал, что Довженко вызвали в ЦК и он вынужден уехать. Через много лет я узнал, что никто его не вы­зывал, он просто сказал: «Я не хочу». Какого черта он за меня боролся? Кто я ему такой? Но я ему благодарен. «Отлично» я не получил, получил «хорошо». Это меня огорчило, потому что тог­да оценка отличника позволяла поручить ему самостоятельную работу (никто ее и не получал, но имел право). Ну ладно, «хо­рошо» и хорошо.

Кстати, когда я лежал в госпи­тале, то стал получать какие-то посылочки. Но мои родители не могли мне их присылать, потому что сами жили очень скудно, а если бы присылали, то там были бы письма, а писем не было. Поэтому я все время пытался узнать - кто мне присылает эти продовольственные посылки, где было немного сливочного масла, меда, и это меня очень поддерживало, потому что в то время я весил - при моем-то росте - 54 килограмма: мне было даже трудно сидеть, по­тому что я сидел на костях. И только через 25 лет Матильда Яковлевна, которая была асситентом на курсе, сказала, что мне это присылал Юткевич. Если это так, я очень ему бла­годарен. Но у меня есть подо­зрение, что это она сама мне присылала посылки, потому что Юткевич несколько другого склада человек.

Врачи советовали мне обя­зательно по окончании учебы лечиться, а мне было важнее учиться, потому, что то, что мне интересно, поддерживало мое здоровье. Кстати, у нас была очень интересная мастерская - Чхеидзе, Абуладзе, Мельни­ков, Басов, а также Вермишева и Ухина, которые потом стали неплохими документалистами. В общем, все это было интерес­но и весело, не смотря на мое состояние здоровья.

Публикация Александра БЕЛОБОКОВА

 

 

 

Hosted by uCoz